Наш старый добрый двор - Страница 4


К оглавлению

4

— Розыгрыш подачи!..

Двор как маленький стадион. Слева четыре этажа — четыре террасы во всю длину дома, словно трибуны, с которых так удобно смотреть игру. Справа глухая стена соседнего дома.

Если мяч стукался о нее, то летчик тут же свистел:

— Аут! Потеря подачи!..

Между подворотней, ведущей с улицы во двор, и стеной соседнего дома примостился флигель. Его большой балкон тоже как трибуна. Только на нем никогда не бывало зрителей — мадам Флигель и ее дочь не любили волейбол.

Двор упирался в невысокую кирпичную стену. Невысокую, если смотреть со стороны двора. А так она уходила вниз метров на пять. Там, внизу, был другой двор, густо заросший туей и кустами одичалой сирени. Витые стволы глицинии, похожие на две мускулистые руки, ползли по стене. Цепляясь за вымытые дождями швы кладки, они поднимались высоко вверх, до самой крыши соседнего дома, и там, раскинув десятки щупальцев, повисали зеленой пышной шубой. В начале лета грозди лиловых цветов дразнили мальчишек: попробуйте доберитесь до нас!..

Цветы цветами, а если вот ухватиться за стволы, то можно спуститься в нижний двор, например, за упавшим туда волейбольным мячом. А мяч то и дело перелетал через стенку.

Раздавался свисток судьи и дружное:

— Автора-а!..

«Автор», немного смущенный всеобщим вниманием, поспешно перелезал через стену, спускался в нижний двор, шарил там в кустах сирени.

Минута, и мяч возвращался на площадку, игра продолжалась…

Во дворе среди ребят старшим был Алик. Он ходил в отцовской кожаной тужурке со следами от споротых петлиц, и это делало его похожим на взрослого. Все, кроме Ромки, подчинялись ему. Алик был справедливым в спорах, драться не лез, и поэтому получалось, что подчиняться ему легко и даже приятно. Один Ромка имел по этому поводу свое особое мнение:

— Э! Почему он должен командовать? Он кто такой? Подумаешь, на два года старше!.. Тужурку имеет! Я отцу скажу, мне тоже такую купят. Если плохих отметок в четверти не принесу.

— Так то купят, — возражал ему Ива. — Купить многое можно, да что толку. В этой тужурке его отец на Халхин-Голе летал и в финскую. Это боевая тужурка!

— Боевая-моевая! — не сдавался Ромка. — Зато у меня новая будет, блестящая, во!

Но сколько бы ни разорялся Ромка, сколько бы он ни хвастал, Алику все равно завидовали, хотя, по принятым во дворе законам, завидовать друг другу не полагалось.

Когда летчик Пинчук вернулся из госпиталя, его встречал весь дом. Два здоровенных парня — племянники Мак-Валуа — вынесли его на руках из машины, и все старались протиснуться вперед, поближе, пожать большую сильную руку летчика, глянуть на красную эмаль его звезды, горящей на отвороте летной тужурки.

Даже старик Туманов, и тот крутился среди других, а его шепелявый Никс все пытался произнести речь:

— Мы оцень тебе приснательны…

Но речь сказал дядя Коля. Он обнял летчика за плечи, поцеловал его в щеку.

— Ты молодчага! — сказал дядя Коля. — Ты герой нашего советского неба! И ты должен знать, что мы все, твои соседи, гордимся тобой, и, как говорится, не теряйся, все будет на большой. — И он оттопырил короткий, темный от въевшегося металла палец, поднял его над головой, как бы показывая собравшимся, что все у летчика будет отлично.

Ни в одном из домов на Подгорной не было сразу двух орденоносцев. Вся улица говорила:

— Очень знаменитый стал этот дом! Два года назад встречали профессора — орден Ленина человеку дали! Какой, значит, умный он, сколько книг прочитал! Теперь смотрите — летчик, оказывается, тоже не просто так себе летчик был. Три самолета сбил! За четвертым тоже погнался, но не повезло. Очень жалко — хороший человек этот летчик…

Четвертый самолет часто снился летчику. Он видел, как настигает его. Вот мелькнул в перекрестье прицела фюзеляж, еще секунда, и палец, лежащий на гашетке пулемета… Но самолет на крутом вираже уходит в тучу и исчезает в ней, как в черной кляксе. И снова взлохмаченное небо и фюзеляж в кресте нитей, и онемевший палец на пулеметной гашетке. А потом тишина. Молчит мотор. Что-то случилось с ним, словно не выдержал он сумасшедшей гонки в скованном морозом небе. Можно бросить машину, ледяной ветер обожжет лицо, натянутся струнами парашютные стропы, а беспомощный истребитель, кувыркаясь, полетит к земле, врежется в черные финские сосны. И все из-за того, что остановилось на секунду его сердце.

Голова летчика мечется по подушке. В который раз сажает он в снег свою машину, который раз бьет его в спину короткий тупой удар.

— Ты что, папа?!

— А?.. — Летчик открывает глаза. — Это ты, Шурец? Ничего, ничего… Порядок, Шурец, уже порядок. Спи…

А вот у Ивы отец ничем не знаменит. Он инженер-технолог на том же заводе, на котором работает дядя Коля. Каждое утро они вдвоем едут через только-только еще просыпающийся город в разболтанном, дребезжащем трамвае. Знакомый старик кондуктор в фуражке из мочала, увидев их, дергает за сигнальный шнур и останавливает вагон.

— Аба, ватман! Подожди! — кричит он. — Что значит нет остановки? Людям на завод надо, не в духан! Ва, что ты за человек, да?..

* * *

Как все толстяки, Минасик любил помечтать.

— Кем ты будешь, Ивка? — в который раз спрашивал он.

— А ты?

— Мне вообще хотелось бы доктором, — отвечал Минасик и, почему-то краснея, добавлял: — Ну можно и зубным врачом…

Эти сокровенные беседы велись обычно на крыше кирпичной пристройки, стоящей в углу двора, вплотную к стене соседнего дома. Когда-то, говорят, в пристройке была кухня. От нее шла галерея прямо к флигелю, в котором до революции жил биржевой маклер Сананиди. А потом он удрал за границу, галерея сгорела, кухню закрыли на большой висячий замок и теперь хранят в ней всякий хлам. Лишь высокая кирпичная труба, соединенная с дымоходом соседнего дома, напоминает о том, что в пристройке и вправду когда-то была кухня.

4