— Ты только пиши, Вадик, каждый день пиши, слышишь?
— Конечно, мамочка, обязательно…
— По вагон-а-ам!
— Мне пора, мамочка.
— Нет! Нет!..
Эшелон вздрогнул от ее крика, смущенно зазвякал буферными тарелками. Перезвон прокатился от паровоза и до самого последнего вагона, из открытых дверей которого выглядывал повар в белом колпаке, с поварешкой, висящей на поясе.
«Почему нет оркестра? — думал Ива. — Когда оркестр, тогда ведь легче на сердце. Он гремит, и не слышно, как плачут люди…»
— До свидания, мама!..
«Когда оркестр, то кажется, что все обязательно окончится благополучно, все останутся живы, все встретятся, как в кино. Ах, почему же нет оркестра?!»
— Желаем вырасти до командира полка! — кричал военрук. Он бежал рядом с вагоном, держась за железную скобу. — Очень желаем, пусть так будет!
— Ва-адик!..
Отпустив скобу, военрук долго еще махал пилоткой, ветер трепал его седые и без того взъерошенные волосы.
Теплушки плыли мимо, полные улыбающихся лиц, поднятых рук, коротко остриженных голов.
«Смерть немецким оккупантам! — написано мелом на красной обшивке вагонов. — Наше дело правое, мы победим!»
— До свидания, мама-а!..
Минасик плакал, размазывая кулаком слезы по толстым щекам. Он даже не отворачивался, не прятал лица. Стоял и плакал, как маленький, а Ромка толкал его в бок и говорил:
— Что ты делаешь? Если мужчины начнут плакать, женщины совсем расстроятся. Хватит, стыдно, ну!
Рэма смотрела на них, хмурилась, и пальцы ее быстро сплетали и расплетали кончик пушистой косы…
Двор с тремя акациями и их ровесник — опоясанный террасами дом и флигель, заставленный цветочными горшками, все казалось неизменным. Все продолжали жить своей привычной жизнью. Так же ссорилась с соседями мадам Флигель, так же играли гаммы голенастые ученицы с черными папками для нот, так же стучал в подвале Михель, прибивая к старым сапогам новые подметки из распоротых автомобильных покрышек. А Никагосов, вычерчивая пальцем в воздухе замысловатые фигуры и слегка покачиваясь, говорил ему:
— Это старье мне раньше отдавали за копейку. Э, возьми, старый вещь, только унеси. Зачем она нам? А теперь мы постираем его, залатаем, и люди говорят: «Продай нам, хорошие деньги тебе дадим».
Михель ничего не мог ответить — он сжимал сухими бледными губами сапожные гвоздики и только согласно кивал коротко остриженной седой головой.
— Что ты киваешь мне? Неправильно живем! — Никагосов вздыхал и сокрушенно разводил руками. — А что мы можем делать, старые люди? Воевать нас не возьмут; даже солдатам бургули варить не примут, скажут: куда ты лезешь, старый вещь, сиди в своем подвале, без тебя немцам намажем красным перцем.
Михель выплевывал в ладонь гвоздики.
— Ты турак, — говорил он сердито. — Ты много пиль вина и потому палтаешь глюпость.
— Э, Михо! Поэт должен пить вино, тогда в его сердце приходит огонь.
— Оконь! На твой оконь я свой кофе не сварю. Хо-хо-хо!
— Эх, Михель! Ты мою душу не понимаешь!
Но Михель снова зажимал в губах острые гвоздики и молча принимался стучать по подметке.
Все вроде бы идет по-прежнему во дворе с тремя старыми акациями. Вроде бы так…
По утрам старик Туманов кричит вслед сыну:
— Никсик, ты не забыл на столе свои чертежи?
— Нет, все цертезы со мной, успокойся.
— А завтрак, завтрак взял?
— Ну а как зе? Сто з я, без завтрака буду, сто ли?
Шурша суконными шлепанцами, Туманов ходит по террасе и доверительно сообщает соседям:
— Никсик как почти кандидат наук разрабатывает оборонную тему особой важности. Нам скоро установят телефон, чтобы можно было звонить прямо в Москву. Вы знаете, ему тоже дали литерные карточки и талоны в закрытую столовую: он очень ценный специалист. Ему бы еще жениться…
И только когда на террасе показывался летчик, Туманов переставал расхваливать Никса и уходил на кухню мыть под краном оставшиеся со вчерашнего дня грязные тарелки.
В комнате летчика пахнет крепким табаком. Летчик теперь больше один — Алик после школы спешит в аэроклуб и домой возвращается поздно вечером, усталый и голодный. Он стаскивает с головы запыленный кожаный шлем, говорит улыбаясь:
— Инструктор обещал к концу месяца разрешить первый прыжок. Высота — тысяча метров. Здорово?
— Здорово, — соглашается летчик. — Кушать хочешь, прыгун?
— Еще как!
— Разогревай. Сегодня у нас обед отменный, с тарелкой срубаешь.
— Сам кухарил?
— Куда мне так. Кетеван Николаевна опять подключилась. Я, говорит, вам сварю такое харчо, какое любил мой сын Гигуша.
— Она старуха ничего. Сколько лет прошло уже, а все вспоминает сына, все говорит о нем.
— Балда ты! — сердится летчик. — Да разве можно забыть сына?
— Но муж-то ее, князь этот самый, удрал же за границу и не вспоминает небось, хоть и отец.
— Для человека, который отрекся от Родины, недолго отречься и от всего остального, без чего не представляют себе жизнь настоящие люди…
Летчик долго набивает табаком папиросные гильзы и курит, курит. Терпкий дым плывет к потолку, облаками стелется по карте с белыми и черными флажками. Все неумолимее их цепочка, все ближе она к темно-коричневой гряде гор, перешагнуть через которую флажкам не суждено. Но об этом еще никому не известно…
Когда летчику становилось совсем уж невмоготу, он открывал ящик письменного стола, доставал деревянную коробочку и, открыв ее, долго смотрел на красное, как кровь, знамя и золотые буквы на нем: «Гвардия».